?

Log in

No account? Create an account
entries friends calendar profile Previous Previous Next Next
Я тогда   чуть не взвизгнула от неожиданности: то есть как… - Елена Мариничева
emarinicheva
emarinicheva

Я тогда  чуть не взвизгнула от неожиданности:

то есть как это, говорю, не знали?! Блин, да почитайте хоть что-нибудь из истории, какого-нибудь Андреаса Капеллера Kurzgeshichte der Ukraine, или что у вас там найдётся печатного! Да у нас глава державы , гетман, - испокон веков выборная должность  была, только тем его авторитет и держался!.. да мы триста лет по Литовскому уставу жили, наидемократичнейшему, между прочим, правовому кодексу в тогдашней Европе!.. Только в 1840 году нам его русский  царь упразднил, но в сельском судопроизводстве он до начала ХХ столетия сохранялся, в украинском фольклоре даже есть специальный раздел – судóвая магия, заговоры на суд! А в Киеве с 1494 года было Магдебургское право, и в других городах тоже, - так как же, чёрт побери, законности мы не знали?!

     Эдак всё одним духом ему и вывалила, на волне патриотического негодования.

      Он слегка удивился. А, сказал, подумав, это когда вы входили в состав Польши?..

    Литовско-Польской Унии, поправила я его, как студента-троечника. Со своей, между прочим, армией, и неслабой такой. И своим бюргерством тоже – третьим сословием, мы всегда были сильны третьим сословием. Мелкобуржуазная нация, знаете ли. За что нас, к слову, и Сталин так ненавидел.

     Но ведь всё это было очень давно, возразил он, явно разочарованный ( ему хотелось чуда, и моё академическое занудство ему мешало). Из живых поколений этого ведь никто уже не помнит!..

    Мы спускались в ту минуту по Институтской, втянутые в гигантское, дружное движение-перетягивание околомайданных людских потоков, - спускались в одном потоке,  навстречу нам плыл другой,склоны тоже были сплошь усыпаны народом, густым мерцанием свечек в пластиковых стаканчиках , люди несли их в руках, это было похоже на гигантскую всенощную службу под вечно-тёмным небом декабря, подсвеченным снизу огненными красками костров,  оранжевых одежд и знамен,  во мне всё дрожало от недосыпа, переутомления, перенапряжения, холодрыги, шума-гама, - и ответ вырвался сам собой, я даже не успела понять чтО говорю:

    Как видите, - сказала я, окидывая взглядом вокруг, - как видите, помним!..

 Это как-то очень эффектно у меня вышло, как в кино, - мой немец замолк на полуслове с ошарашенной полуулыбкой, а я уже только вслед своим собственным словам поняла, что сказала чистую правду. Что в нас на самом деле включилась, минуя сознание, какая-то глубинная, коллективная память – словно прорвало шлюзы, раздвинуло информационные горизонты, и миллионы людей одновременно обнаружили , что они владеют знанием, о котором до сих пор не догадывались, и не подозревали, что  на такое способны. Может это и есть закон истории: когда народ действует как одна коллективная душа,  тогда его память каким-то загадочным образом оказывается больше   сумарной памяти составляющих его единиц.. И всё тогда получается легко и естественно, как будто само собой, словно люди заранее знали, как нужно действовать, - следуя тем самым программам, которым следовали их предки  сотни лет назад. Тот охранник в палаточном городке, который, просматривая  котомки с нанесённым харчем, ловко выудил из клеёнчатой сумки бутылку водки, спокойно сказал: «Мы ведь просили водку не приносить», - открыл и вылил её содержимое в ближайшую урну за верёвочным ограждением, - поступал в точности как его прапрапрадед-запорожец в морском походе, -  с той разве лишь разницей, что триста лет назад за борт козацкой «чайки» летел и владелец бутылки!: рука сама безошибочно  нащупывала триста лет как забытый жест, и он знал, что всё делает правильно. Если уж искать чуда, то чудо состояло именно в этом: в попадании в надвременной, сквозь-временной поток, который держит тебя на плаву, и ты откуда-то знаешь, что всё делаешь правильно. И те пацанята, что, выстроившись цепочкой на холме под Кабмином, сутки напролет били в железные бочки, - гуп-гуп-гуп! гуп-гуп-гуп! – потом, по взмаху дирижёра, апокалиптическая каденция  вроссыпь, градом по жести, мурашками по коже, громыхающим эхом вниз до Европейской площади звуковой обвал, и вновь сначала, грозным утробным содроганием: гуп-гуп-гуп! гуп-гуп-гуп! – те зелёные студики, кто из циркового училища, кто еще невесть откуда, придумавшие вот так использовать брошеные у стадиона «Динамо» бочки и три недели стоявшие на холме и барабанившие без секунды перерыва, могли и не знать, и даже наверняка не знали, что именно так когда-то на Сечи созывали козачество в поход, что их профессия тогда называлась – довбыши, - и так и следовало делать: взбираться на холм, вставать возле столба, подавать сигнал, ударяя в бубны и литавры, и что это было объявление войны – тем, кто окопался в Кабмине, и все это понимали, без знаний, без учебников, по одному только звуку, вернувшемуся откуда-то из древних глубин памяти, и этот звук узнавали – все, и все проезжающие машины клаксонили в том же самом ритме. И подобное происходило на каждом шагу. Закон сохранения памяти. Страна,  до сих пор существовавшая только на пожелтевших средневековых картах,  Ucraina terra Cossacorum, - внезапно всплыла на поверхность. Никуда она, оказывается, не исчезала, просто  скрывалась где-то на дне. Под землёй, живая и невредимая. Как в холодильнике. И вот – поднялась, разморозилась. Никакого чуда, просто оказалось, что страны не исчезают сами по себе.От того лишь, что перерисовали карту, - не исчезают, о нет: как не исчезает человек от того, что уничтожили его фото.

    Вот чем бы я предложила открыть Густаву  его альбом: двумя картами, для сравнения. Утром после первого тура выборов, когда на телеэкранах высветились «оранжевые» (преобладающие) и «голубые» (окраинные) области, и мы все на радостях перезванивались с поздравлениями, впервые увидев реальную надежду на спасение ( люди на улицах Киева снова стали улыбаться, а то уж было  и в транспорте, и в очередях угнетённо молчали, - как туча над городом зависла!..), - мне позвонил мой бывший завотделом и голосом человека, стоящего на пороге великого открытия, сказал:

   -Слушай, я тут посмотрел карту Корнетти…

   -Кого-кого?

    -Того итальянца, что был у нас в 1657-м году. С посольством к гетманскому правительству от цесаря Фердинанда. Картограф, составил тогда карту Украины.

   -Ага. Ну, и?

   -А сходится, знаешь. Нужно будет ещё по другим источникам проверить. Только так получается, что все «оранжевые» области – это и есть Украина в границах 1657-го года. Восточная Сарматия. А дальше на юго-восток – это уже Дикое Поле, по Карнетти – Piccola Tartaria.

    Положив трубку, я проверила. Так оно и было.

     С той минуты я знала, что мы победили.

     … Две карты, Густав. Всего две карты в начале твоего альбома – одна 1657-го, другая 2004 года: та самая двухцветная, с мониторов. Без этого не понять, что делают на зимних улицах все эти миллионы людей в  огненных  шарфах, и проще всего решить, что всё дело в президенте, которого они избрали и чьё имя скандируют. Но это не так, это всего лишь повод. На самом  деле они возвращают себе свою страну – ту, что триста лет тому назад ушла на дно истории.

   И что самое удивительное – они это знают. Каким-то внезапно обнажившимся, подкожным знанием они это чувствуют –все.

   Именно поэтому они такие счастливые.

 

 

    ОН: … Из снимков, сделанных на Банковой, перед Президентской администрацией (во времена эсэсэра это был ЦК компартии, говорю я Густаву, и он, Бог весть почему, оживляется, как дитя, радостно хлопает рыжими ресницами: Is it so? – наверное,  ему это всё равно что  увидеть своими глазами пещеру дракона, о которой только в сказках читал, а тут, оказывается, в неё экскурсии водят!), - из этих снимков, на которых сомкнулись за серыми щитами ряды спецназа в своих байкерских шлемах, Густав внимательно рассматривает почти каждый и выбирает много, жирно,  преписываем  их ему на диск почти все, хотя, как по мне, не так уж они интересны, но я понимаю Густава, такая показательная демонстрация  силы – правительство против собственного народа – не может не производить впечатления, Малышка подсказывает по-английски (она всё же принесла нам, вместо кофе, сухарики и орешки, - знает, моя добрая девочка, что когда я нервничаю, то грызу всё подряд, как обезумевшая крыса, ну и как после этого на неё сердиться?..): by virtue of physical presentation,  - говорит она, классно сказано, я бы так не сумел, да только не так уж оно стрёмно было от этого «физикал- презентейшена», как небось воображает Густав: у моего Вовчика одноклассник оказался офицером спецназа, у соседки с четвёртого этажа в том оцеплении стоял родной племянник, и она ходила на Банковую с бутербродами  искать его, потому что её сестра,  мама племянника, звонила ей и плакала в телефон,  что ребят там не кормят, не сменяют, как положено, каждый час, и они стоят в оцеплении по четыре часа и писяют себе в сапоги, - Густав западает на фото полковника пехоты перед оцеплением, хватающегося руками за выставленные щиты: хорошая, какая-то задубевшая даже выправка квадратных плеч, видно, как  непривычно ему нагибать   такую твёрдо посаженную голову, чтобы заглянуть под пластиковые щитки солдатских шлемов, неплохой кадр, повезло мне, его тогда все снимали наперегонки, полковника этого, - сынки, приговаривал он совсем как-то не-покомандирски, от чего у всех у нас,  слышавших, сжимало горло, - сыночки,  хлопчики, не стреляйте, слышите, не стреляйте, я на колени перед вами встану, - не хотел бы я тогда быть на месте тех  хлопчиков, которые молча шмыгали носами в своих скафандрах, а людское море им скандировало: «Наши - браты!- Опустите – щиты!», и девушки  им пели  хором «Червону руту» и клали на асфальт на виду бутерброды, - какого хера вы это делаете, они не собаки! – матюкал Вовчика по мобильному его летёха-одноклассник, будто это Вовчик был виноват, будто Вовчик лично руководил процессом возложения бутербродов или по крайней мере знал руководившего, - будто вообще кто-то чем-то тогда руководил, в те первые дни, когда ещё никто  понятия не имел, чего делать, и каждый  делал просто то,  что считал нужным  в данную минуту, и всё получалось как нельзя лучше, и Вовчик тоже просто так подошёл , с камерой в руках , к пацанятам,  гарцевавшим перед спецназом, и повторил им слова своего летёхи, только без матюгов, и через две минуты бутерброды с асфальта исчезли и больше не появлялись; это тот летёха позвонил Вовчику под утро и сказал: «За нами москали стоят», - внутри, сказал, в здании президентской администрации, как «заградотряды» на Сталинградском фронте, - «москалей» тех, российский спецназ, прославленный в чеченских «зачистках», видели уже с вечера, город и пригород гудели по Интернету на протяжении их маршрута,  называя адреса перемещений – от загородного военного аэродрома, второго или третьего по счёту ( потому что на первом, в Василькове, их, говорили, отказались сажать, и начальник, который отказался, успел ещё слететь со своего поста!), - через базу в Ирпене, где они неясно на кой остановились, хотя переодеть в украинскую форму их могли бы и в Москве, старики сразу завспоминали, что такую точно операцию Кремль проводил в 68-м году в Праге, мы с хлопцами рванули с камерами по тому маршруту, но успели заснять только цепочку автобусов-мерседесов и «богданов» с тонированными стёклами в боковой аллее Мариинского парка, - кто-то изнутри неосторожно высунулся наружу подышать воздухом, и мы засняли приоткрытые двери автобуса, внутри похожего скорее на кабину космического корабля со множеством пультов управления, упало несколько фраз, гавкнула гневная команда, говорили по-русски так, как говорят россияне: твёрдо, заглатывая слоги, - дверь поспешно закрылась, и на этом всё закончилось: стояли в заснеженной аллее чужие чёрные машины без номеров, одним своим видом вселяя непонятную тревогу, ни на каком снимке этого не передашь – как отличается в пейзаже машина пустая от машины молчащей , с затаившимися в ней людьми, - как будто из тех микроавтобусов на нас, с нашими нацеленными, как разинутые рты, объективами , тоже кто-то целился, только уже сразу сквозь оптический прицел, я физически  ощущал на себе невидимый взгляд, и вот тогда-то мне впервые стало страшно: наверное, я совсем мудак, я всегда был, как говорит Малышка, тугодумом, и мне почему-то ни разу не было по-настоящему страшно во всю ту осень – мутную, тяжёлую, полувоенную осень моей страны, прожитую словно в сгущающейся со всех сторон туче слухов, угроз, облав, демонстраций, хотя я снимал и кровь на асфальте под Центризбиркомом в ночь на 24-ое октября (я тогда впервые видел  лужи человеческой крови на асфальте, её завораживающе глубокий, чёрно-шелковый блеск в свете фонаря, как у разлитой нефти…),  и таких «молчащих» машин и автобусов со снятыми номерами, нагнанных в город караванами и выстроившихся по закоулкам, мы насмотрелись по самое не хочу:  и перед первым, и перед вторым туром, я нащёлкал их гигабайтов на пять, - груженых песком грузовиков с притаившимися тенями в кабинах, пассажирских автобусов с зашторенными окнами, мужчины, скрывавшиеся в них, иногда появлялись в магазинах набрать водки и пива, умело несли   под мышкой  по несколько бутылок сразу и на ходу открывали зубами банки с пивом, -  набычившиеся, бритоголовые, все в спортивных штанах и куртках из кожезаменителя, от них на три метра разило злобой и перегаром, они явились откуда-то из обратной, теневой стороны жизни, поговаривали, из тюрем, и несли в себе заряд мстительной ненависти к этому сытому, ярко освещённому городу со всеми его кофейнями, мамами, детскими колясками, супермаркетами и оранжевыми ленточками на автомобилях ( при виде нацеленного объектива  мгновенно зверели, однажды я едва успел спасти камеру!), - и, по-видимому, не только ради денег и водки, но и охотно, из искреннего злорадства, делали то, ради чего их привозили: резали на автомобилях покрышки, нападали в ночь выборов на участки, разбивая и поджигая урны с бюллетенями, и наслаждались шоком мирного обывателя, который шарахался от них в супермаркете, подхватывая детей на руки, - но с началом революции, в свете Майдана, где они появлялись опасливо, малыми группками,  сразу бросаясь в глаза средь моря полыхающей светлыни своей хищной ощетиненностью зверя в чужом лесу,  все они как-то аннигилировались, растворились без следа, словно брызги смолы в океане, - им кричали от костров: ребята, идите к нам, хотите горяченького? – их спрашивали: ребята, вы откуда приехали, вам есть где спать? – и они сторонились, недоверчиво и зло щерясь, - звери сумерек, привыкшие к камню вместо хлеба, к тому, что за каждым добрым словом подстерегает уготованная западня, - и исчезали, дыша злобой, назад во тьму, не найдя себе поживы на чужом для них пиру (и тогда же неожиданно  обнаружились среди них и мирные обыватели тоже – эти не ощерялись, а раскрывались навстречу такой бездной застарелой беды и бесправия, что совесть не позволяла их снимать, и я невольно опускал камеру, - только вот и остался  на фото высушенный, как окалина, дядька с бело-голубым шарфом, окружённый майданным людом, как больной врачами: когда ему налили чая и дали бутерброд, он внезапно заплакал – стоял, всхлипывал, трясся всем телом и не мог успокоиться, и всё показывал нам, будто в оправдание, свои руки, две чёрные, раскоряченные  коряги ладонями вверх: « в с ю  ж и з н ь…   в с ю  ж и з н ь   н а   ш а х т е  п р о р а б о т а л… в о т   э т и м и   р у к а м и … з а  ш т о… з а  к у с о к  х ле б а   … с т о   г р и в е н ь  д и р е к т о р   о б е ш а л… п р и в е з л и ,  д е р ж а т  в  в а г о н е,  т р е т и й   д е н ь  н е   к о р м я т…», - и всё совал людям, как справку   о несудимости, те изуродованные руки с негнущимися чурками пальцев – единственное удостоверение личности в свою защиту…), -  и ни разу, ни от чего мне не было страшно, даже от полного города до зубов вооружённых войск ( которые сразу же, часть за частью, стали переходить на нашу сторону), - только негодование закипало и кровь бросалась в виски: ах суки! ну суки, чего творят!.. – а вот в боковой аллее Мариинского парка я впервые воочию увидел смерть: она была тут,  была реальна. Даже Малышке я бы не смог об этом рассказать, и никому бы не смог: я  вообще предпочёл бы никогда такое о себе не знать – что во мне сидит нечто ,  потяжелее, поглубже, чем простой физиологический страх при виде опасности, тот обыкновенный человеческий страх, от которого сводит мышцы и пересыхает во рту, защитная реакция организма, - а это было что-то другое, гнетущее, какая-то  длинная, тошнотворная судорога памяти до ледяной пустоты под ложечкой, словно я узнавал то, чего никогда не испытывал на  собственной шкуре, оно возвращалось ко мне из моего совкового детства, из карандаша, который мой  отец вставлял в диск телефона, откуда-то взяв, что так блокируется «прослушка», из перепуганного маминого шикания, когда я что-то невпопад  громко спрашивал у неё в магазинной очереди, - чёрные «воронки», ночные допросы, слепящая лампа в глаза, пальцы, зажатые в дверях, раздавленные сапогом гениталии, всё это происходило каких-нибудь семьдесят лет назад здесь рядом, за углом, во  дворце на Институтской, где в эту  минуту вповалку спали на полу манифестанты под одеялами, нанесенными добросердечными киевлянами (… и моя Малышка тоже стояла там в очереди с тёплыми вещами, и радовалась потом, что догадалась прихватить свои старые зимние сапоги, - в них обули тётку с Полесья, которая, впервые в жизни отправляясь в Киев, нарядилась во всё  свое лучшее и, простояв день на морозе в модельных туфлях, собралась было ехать назад к себе в село, за двести километров с гаком, за фуфайкой и валенками…), - семьдесят лет тому назад - почти за сорок лет до моего рождения, но откуда-то я это знал, узнал это ощущение, сидящее глубже страха: как будто тебя привязали к операционному столу, и над тобой заносит скальпель сумасшедший хирург ( такие глаза «с операционного стола» были у мальчика из Донецкой «Поры», которого похищали перед первым туром и грозили изнасиловать его сестру, я запомнил  взгляд! ), и такого  себя – сросшегося с этим знанием, - я не хотел и не мог любить, и моей Малышке, родной моей девочке, моему всёвидящему и всёпонимающему птенчику, я не мог бы про это рассказать, потому что и она не смогла бы меня любить такого, с таким собой я не мог жить, - и так, провалившись одной ногой в сугроб перед тем зловеще замершим чёрным кортежем, я понял ясно, как никогда раньше, что всё, что мне теперь остаётся, всё, что нам всем остаётся, - это стоять до конца и до конца исполнить извечную мужскую службу: честно сражаться и, если понадобится, честно умереть, вот и все дела. Я не знал, как это делается, и никто из нас не знал, никто из нас отродясь не держал в руках ничего увесистее камеры, и мы прямо оттуда подались в «Мисливську зброю»[1], но нам сказали – поздно спохватились, хлопцы, всё раскуплено ещё в первый день, ну и дела, возбуждённо изумлялись мы, качая головами, раскачивая, как бедуины, отяжелевшими, засыпанными снегом шапками, снег лепил как сумасшедший, ручейками стекал по лицам, и мы брели от магазина без оружия, но уже посвящённые в невидимое, вибрирующее в воздухе боевое побратимство, и наперебой, как пьяные, смеялись и говорили, что какие же мы мудаки, какие салабоны, шнурки конченые на фиг, надо же было так лохануться, а?..

   И, сразу за этим, другой неотснятый кадр стоит у меня в памяти – это, кажись, в те же сутки было, или уже на следуюшие, ночь и день – всё слилось, ведь и спали мы все в ту первую неделю бог знает когда и бог знает как, - ярко освещённое, полное народа бистро под Майданом, куда мы, отсняв все имевшиеся в наличии кассеты, в четвёртом часу утра, задубелые, ввалились оттаять,   официантка, тоже с полуживой от усталости улыбкой, сказала – Ребята, уже ничего нет, только  чай зелёный остался, я вам бесплатно налью, будете? – и тут у Вовчика заиграл мобильный, это был его летёха, они приняли между собой решение, офицеры-спецназовцы: если будет приказ открывать огонь, они развернут войска «кругом», лицом к российским «заградотрядам», закрыв людей собою, наши золотые офицеры, наши чудесные летёхи, майоры и подполковники, наши командиры, которые нас поведут и за которыми мы пойдём, куда скажут, брать склады с оружием и боеприпасами, брать в свои руки эту запаскуженную страну, - и на этом известии, пока Вовчик, вскочив на ноги, сообщал его всему бистро, под взрыв  ликующего ора  и аплодисментов, я, не допив принесённый чай, внезапно отрубался как выключенный, тут же за столиком, не знаю на сколько, минуту, две, три, - когда вынырнул, кто-то успел подстелить мне под щёку вчетверо сложенное шерстяное кашне, чтобы я не лежал мордой на столе, кто-то снял его с шеи и подложил мне под голову,  а я и не слышал, чашка с чаем, ещё тёплым, стояла рядом, и я смотрел на блестящую тёмно-жёлтую поверхность стола, на мохнатое оранжевое пятно кашне и белую чашку с бликом света на ней, словно сам был одновременно и чашкой, и бликом, и кашне, и каждым из людей, в бистро, и всеми теми, кто на улице, всем и всеми, что было вокруг, - и всем своим тяжёлым, отогревшимся телом понимал, что всё это вместе и есть – свобода, и что эту минуту я запомню на всю жизнь, потому что другой такой, как говорил тот ровненский пацан, - у меня в  ж и з н и  не будет…


[1] Охотничье оружие (укр.)

Tags: ,

1 comment or Leave a comment
Comments
ol_lis From: ol_lis Date: March 13th, 2008 11:03 pm (UTC) (Link)
ДА!
1 comment or Leave a comment